Не спится мне, дай, думаю, забой навещу. Сам с собой покумекаю, как бы нам свороток не пропустить! Ведь я десятник.
Зажигаю берестяный факел, вхожу, останавливаюсь на устье и слушаю.
Такая у меня всегда привычка.
Наруже хоть дождик идет, шумит от него тайга. А тут совсем могила. Днем на работе не так заметно. И тачка грохочет, и лопаты звенят, и мы говорим.
А сейчас — молчит гора. Пустая и слышная тишина. Кричи сколько хочешь — не пустит отсюда земля твой голос.
Вдаль забираюсь, к забою, ну, совсем как в гробу! Тускнет душа у меня, и понять не могу, почему. Упрекаю себя — горняк, а земли боишься! Но прислушиваюсь, между прочим, и едва могу совладать со страхом. Так бы и убежал!
Капают две капели. Одна впереди, другая сзади. И все. Одна по бревну попадает. Стучит с перебоями. Значит, вот-вот ручейком польется, и смолкла. А другая — по луже. Ровно да четко, будто маятник время считает. И вдруг между этих капелей узнаю я стон…
Тихий такой, что только забойщик привычный его услышит. Понимаю тогда, почему мне страшно. Дерево стонет!
Жмет его тяжесть сверху, а оно скрипит и стонет.
Прикладываю я ухо к столбу — еще больше слышу. Шум глухой, точно бежит где-то рядом вода по чугунным трубам. Потрескивает легонько, будто угли в костре остывают. И в том уголке, и в этом. И тут же вздохнет земля, зашуршит, точно крысы стайкою побежали… Бррр! Недоброе что-то в горе. Намокла она от дождей, и проснулась в ней сила…
Отрываюсь я от столба и свечу на другую крепь.
Утром подперли мы потолок осиновым сутунком. А сейчас кора у осины потрескалась щелями, и распух наш сутунок посередине. Жмет, ясное дело, жмет!
Выхожу я наружу, вздыхаю легко, даже рад и дождю, и ночи.
Наутро обсказываю ребятам — так, мол, и так, ухо востро держите! Крепь повело…
А Демьян Никитич факелом пол осветил и опять золотиночку поднимает.
— А это видали?
Ахнули мы — ну и фартовый! Про все забываем, скорей бы в свороток попасть.
Моложе нас всех Ванюха. А упорен в работе парень! Даром что похудел, а знай лопатою грунт ковыряет, да через колено — моментально тачка полна! Кряхтит наш Демьян Никитич, еле откатывать поспевает. Упыхался под конец и я. Пот в три ручья за шею льется.
— Хватит, ребята! — кричу. — Шабашить надо. Пора на обед.
И тут же вижу, что девятое огниво из земли показалось. Лежит вверху поперек бревно — девятая переводина от входа.
Посмотрел Демьян Никитич.
— Ну, вот, — говорит, — к самому интересному подошли, и на тебе — на обед ступайте! Давайте, ребята, очистим огниво. Работы на час осталось!
— Что будешь делать, давайте!
Меняемся только делом. Ванюха за тачку берется, я — за насыпку, а Демьян Никитич идет в забой.
Сработались так, что один другому под масть! Сколько забойщик отвалит, столько и в тачку я наложу. А за Ванькой дело не станет, едва увезет, уж, глядишь, готова опять пустая тачка.
Поглядываю я и вижу, что Демьян Никитич печуру подкайлил глубоко. Нависла земля, будто купол сверху.
Работает он по-своему: на коленке под сводом стоит, а другая нога наружу.
— Эх, — приговаривает, — чует сердце мое — самородок хороший выну!
Между делом заметны мне мерзлые пятна в забое. Факел дымно горит, сверкнет такое пятно на огне — ну, металл да и только! Сердце дразнит…
Стали мы закурить. Ванюха садится на тачку, я к нему подхожу махорки стрельнуть, а Демьян Никитич согнулся, шарит в полу забоя. Скрутил я собачью ножку, а он говорит из-под свода:
— Я бергальские выката откопал… — Да как крикнет потом: — Золото в них, ребята!
Я цигарку даже рассыпал… Но вскочить не успел.
Вихрем ударило меня в грудь, я затылком об землю. Загудело, тряхнуло, и черная темнота, как шапкой, накрыла разом…
Замер я от испуга, в ушах звенит, полная глотка пыли. Однако чувствую — цел!
Выкарабкиваюсь из-под тачки, вижу, углем горит под ногою факел. Поднимаю его. Дунул на угли — вспыхивает береста. Обвожу я огнем вокруг, над головой.
Позади — хорошо. Не завалило. Ванька жив.
Посмотрел на забой — там горою земля. И пылью закутана, как при взрыве. Сунул я факел под низ — ноги! Батюшки мои, ноги шевелятся из земли…
Демьяна Никитича задавило!
Хватаю я за его колени, тяну — не идут, мертво зажало!
Ванька толчется, белый как снег, зубы стучат.
— Бери лопату!
Роем. Молчим и роем. Себя землей закидали. И вижу я, как дрожат, дрожат у Никитича ноги, потянулись носками и стихли.
Вечная тебе память!
Уткнулся Ванюха в стену, заплакал…
Отнесли мы товарища недалеко. И против большой сосны под скалой схоронили. На высоком, веселом месте похоронили.
Не хочется мне теперь ни пить, ни есть, заедает меня тоска. Ванюхе, должно быть, легче. Он ревет, и горе слезами у него выходит. А я — не могу.
После похорон возвращаемся мы в балаган и сидим, как две сироты. В углу Демьяна Никитича сумочка висит — хозяина дожидается. Не желаю я больше молчать.
— Проклятое место! — говорю Ванюхе. — И раньше, должно быть, людей душило! Недаром Могильным и ключ назвали. Засыпать к черту эту дыру и идти домой!
Ванюха плечом пожимает:
— Как скажешь, так и будем делать!
Молчим. Опять думаем про себя.
— Должно быть, большое богатство тут скрыто, — говорю я. — Не дается без крови в руки…
— Теперь пролилась, — отвечает Ванюха. — Неужели же зря!
И смотрит в мои глаза, будто в книге прочесть в них хочет.