Подметал я опилками пол и думал, что, может быть, просто нет дара у нас проникнуть в душу вещей, в их скрытую жизнь сцепления атомов, причудливыми комбинациями оформленных в образы, приближающие материю к человеку. И, может быть, овладев сверхрентгеновской проницательностью, мы увидим когда-нибудь в мертвом мраморе бурный поток бесконечного движения бесконечно ничтожных частиц. И от этого не хотелось мириться с мыслью, что в нашем музее, в скопище необычных, прекрасных и странных предметов, все было обыденно и неподвижно.
Трелью забил телефон. Я оставил щетку, снял трубку. Центральная милиция передала телефонограмму.
— Вот, товарищи, — сообщил я Букину и Сереже, — милиция отыскала какие-то ценности. При обыске у спекулянта. Дом и улицу я записал. Просили прибыть кого-либо из музея.
— Нет уж, увольте, — круто обрезал Букин и, заметив Сережино оживление: — Вообще в этих делах я — не советчик!
Он с достоинством удалился из кабинета.
Сергей прищурил глаз и закусил губу:
— Сейчас отправлюсь. А вдруг там что-нибудь действительно ценное? Ведь, понимаете, теперь по частным рукам могли разойтись ошеломляющие вещи!
— Конечно, идите, — поддержал я, — это просто интересно.
Сергей смотался в два счета, под мышку портфель, хлопнул дверью — и нет его.
Как в действии втором, вошел Букин, оскорбленный, с бьющимся под щекою нервом.
— Я так больше не могу, — заявил он. Даже не мне, а так, в пространство. — Если я, художественный эксперт, приглашен сюда для руководства музейной работой, то я совсем не желаю, чтобы меня связывали с этой вакханалией обирательств и реквизиций. Но я вижу, что меня стихийно в это вовлекают!.. Понимаете — стихийно! Раз все на этом строится, все, то я не могу выпасть из общего участия. А это — нет! Простите! Мне 65 лет, и доброго имени своего я терять не хочу!
— Юрий Васильевич, — попробовал я, — но мы же спасаем важное для науки…
— Вздор, вы ничего не понимаете! — крикнул он и выбежал из комнаты. Через минуту вернулся и подал мне руку: — Извините, я погорячился! Извините… Пойдемте работать.
Паркетный блеск холодного и пустого зала, и бьется где-то сердце тишины.
Мы снимали старый лак с потускневших картин. Большое, потемневшее полотно осторожно трогали тряпкой, смоченной спиртом. Сплывала мертвая тусклость времен, просыпалась неподозреваемая свежесть красок, и захваченный Букин отступал назад и глядел вдохновенно, по-юношески. Словно с него самого стирали брюзгливость и старость и раздраженную неуживчивость. И тихо, в молчании зала, смотревшего многоцветными очами в золотых глазницах-рамах, тихо работали мы вдвоем, а на улице бестолково, шумно, героически и преступно, самоотверженно и корыстно, ткалась паутина новой жизни, рвалась, расползалась и вновь смыкалась невиданными узорами, прекрасная в своей смелости, непонятная в усложненности переплетшихся нитей.
И оба мы, Букин и я, по-своему были причастны к созданию громадного муравейника, и остро чувствовал я это в те минуты, когда оживали краски на старом и драгоценном полотне.
— Долго что-то Сережи нет, — заметил я.
Букин сощурил глаз. Морщинкой еще состарил старый доживающий умный лоб и, глядя в картину, буркнул:
— Увлекается. Власть своего рода мальчуган получил. Интересно, ведь… реквизировать!
Мне не хотелось сердить старика улыбкой, я спросил о картине:
— Как вы думаете, чья же это работа?
Сережин энтузиазм уже приписал ее кисти Пуссэна, и Букин об этом слышал.
— Это? — и серьезно и строго, по-профессорски педантично, определил: — Судя по составу красок, по выработке холста, — это, несомненно, старая вещь, копия, может быть, времен Пуссэна. И копия — не плохая. Но, разумеется, не Пуссэн.
Букин любил объяснять, когда его слушали, и мне всегда казалось, что от передаваемых им новых интимных деталей словно телом сызнова обрастал уцелевший скелет какого-нибудь исторического образа. Но сейчас разговор был оборван ворвавшимся Сережей. Именно ворвавшимся, — с увлеченным лицом, с загипнотизированными глазами, со свертком под мышкой. Мимо веселого недоумения моего, мимо сожалеющей гримасы Букина — к столу и на стол осторожно и бережно сверток. И снял бумагу. Я невольно привстал. Чудный фарфоровый конь, взметнувшийся на дыбы, и рыцарь-всадник, стянувший удила!
Звякнула об пол жестянка. Это Букин выронил шпатель. И затем, трагически-сосредоточенный, медленно подходил к столу седой старик, и дрожали морщинистые руки его, когда он ощупывал фарфор.
— Где вы это достали? — глухо спросил он и сел.
И едва не плача, торопясь и волнуясь, выпаливал Сережа:
— Там, в холодном чулане, в каком-то ящике. Еще там примерзли к полу — книги, ветхие — должно быть, старообрядческие. И рукописи. Одну я принес — вот!
Букин, не слушая, встал. Застегивал старое свое пальто и смеялся пожелтевшими усами.
— Сейчас же идемте туда. Все, что там есть, надо изъять! — топнул он ногой. — Вы сказали… этой милиции, чтобы она охраняла?! — И, торжественно показав на всадника, объявил:
— Ценнейшая вещь. Мейссенский фарфор. Или украден из Эрмитажа, или из какой-то очень хорошей коллекции. Ну идемте, Сергей, идемте!
И, отмахиваясь руками на мои вопросы, догонял убежавшего вперед Сережу.
Зачарованный, я остался разглядывать дивную группу. Огненным заревом поднялся конь на дыбы, опираясь хвостом и копытами. Каждый мускул играл под тонкой шкурой. Так правдиво и сильно передал композицию мастер. Оторвавшись, я взял принесенную книгу. Потемневший коричневый переплет, отороченный путаной золотой вязью. «Путешествие вокруг света», изданное Плюшаром в Санкт-Петербурге. На крышке стоял полустертый штемпель: «библиотека А. Корицкого». Я задумался, припомнил. Да, тот самый Корицкий, о котором рассказывал Букин? Его статуи стояли у нас в музее. Теперь же, странно, попала и книга. Я недоумевал, перелистывая страницы, пока из них не выскользнул список. Это был длинный перечень предметов старины и искусства, написанный, видимо, давно, причем против некоторых названий стояли кресты, обозначенные сравнительно свежими чернилами. В числе отмеченных была и книга, которую я держал в руках, и статуи, привезенные вчера, и много других вещей. Несомненно, что кто-то выбирал по списку, и почему-то часть отобранного оказалась в нашем городе. Но любопытство мое стало жгучим, когда открыженным жирным крестом оказалось название ассирийской рукописи, того самого редкостного, по рассказам Букина, документа, который тщетно хотел купить у Корицкого Британский музей.